И, всё-таки, где-то же, над ним рассвет тихо скорбит столько лет. И ни следов, ни примет: будто и впрямь его нет на планете. И бой тот, и та война давно в былом. Праздник. — Мы с ним не споём. Тост. — Его нет за столом. Дата — плакатом. Чужое столетье. Под грозы и вьюги день и ночь спит он: у молодых крепок сон. Год каждый осень в поклон место живое венком накрывает. Парады. Салюта всплески. Культ вождей. Тост за победный тот День. Но где ж тот солдат лежит? — Где?!!! Без Победителя?! — Нет, так не бывает …
Соблазн — хмельным вином в пустом стакане.
Весь вечер за окном луна цыганит:
вдали знакомый дом в углу двора.
Сарай… (в нём сеновал — мечтам раздолье).
Колодца кряжий сруб… С живой водою,
что пил мальчонкой. Прямо из ведра.
Флюиды полотна — соплодье зренья.
Ввела меня в гипноз власть искушенья.
Проводником — луны медовый свет.
Сознанью в дивный сон, глазам в усладу
чудесный эликсир почти что рядом:
вот-вот ступлю я в мир блаженных лет!
Когда-то здесь и в зной, и в дни ненастья
вода была на вкус земного счастья!
И виделся в размер вселенной двор!
Здесь месяц, местный франт, кутил ночами
в кругу заморских звёзд. Рассвет встречая,
здесь пел многоголосый птичий хор.
И в тот же чистый звук, восторгом детства
запели в унисон регистры сердца! —
Известный, в общем, каждому синдром. —
Вживую, в двух шагах, венцом для сказки:
цепь ворот обвила в девичьей ласке!
И смотрит сруб с любовью на ведро.
И, вдруг, поймав мой взгляд в контакте близком,
ведро слетело вниз, с собачим визгом:
во мне оно признало земляка.
Но… вместо вскрика брызг под страстью всплеска
со дна, печаля сруб, шёл скрежет мерзкий,
озвучив чувства жести и песка.
Был сказочным гипноз. Но жизнь — не сказка:
скрывает небо лик, меняя маски. —
Сыграла злую шутку ночь со мной.
Но вновь растёт протест в душе. Лишь в мыслях:
«Нет правды и в вине… — Колодец высох.
Смирись! Ничто не вечно под луной…»
Ты только не выдай себя, когда повстречаемся снова, ни взглядом, ни жестом, ни словом ты только не выдай себя, когда между мной и тобой останется меньше мгновенья до жалости… и откровенья, терзающих наперебой.
Ты только не дай мне понять, что все еще может свершиться, что нужно на что-то решиться ты только не дай мне понять, когда безнадежно любя, я песню печалью наполню и нехотя сердцу напомню,— ты только не выдай себя.
Весь вечер воет ветер зверем! Треск да грохот! И небо краской воронья. Чихала туча, заразившись от апреля… А после высморкалась. Прямо на меня! Её холодная и мерзкая мокрота липучкой тело до ступней обволокла. И тотчас тучная промозглость до аорты всосалась в поисках душевного тепла.
Погодка сволочна. И дома нет уюта: и там я не в своей среде. Но то стихия: мечет молнии и громы! А вы ответите за беды на Суде! Здесь ветер шабашем и небо грузной тушей зловещим знаком одиночке: «Обречён!» Вы ж столько лет плевали желчью в душу, что мне гроза с мокротой нипочём.
Гроза сошла. А вы? — Сбежали! Горькой правде предпочитая миражи. Разве совесть, одна хоть заповедь скрижалей вам в оправдание предательства и лжи?! Одежду, обувь дома скинул: ночь просушит. — Разжёг камин, к теплу погоды круговерть… Согрел я тело водкой и горячим душем. Но есть ли способ душу отогреть?
Когда-то это был отглаженный, холёnый в глянец, в блеск вальяжный, чистоплюй и сноб — лист бумажный. Костюмчик белый. Жизнь налажена. А в ней такой набор имел не каждый!
Но, в шутку, и другие прелести плутовка замесила в тесте: прогибаться, гнуться из лести, горбатиться во лжи и ереси. — Гордец и раб в кольцо, ошейник к чести…
История, увы, нередкая: согнулся раз — на теле метка. Служит лист бумажной салфеткой. Примерно так же много лет и я гнул спину перед ней в семейной клетке.
Уроки дураку — слепцу очки. Меняет время лик заметно. Опускался лист. Я обет дал: не скрючиваться в страхе трубочкой. Не стать, как он, бумагой туалетной!